Молитва ее была мне понятна, и я понимал Григория, когда он ворчал:
— Ослепну, по миру пойду, и то лучше будет…
Мне хотелось, чтобы он ослеп скорее, — я попросился бы в поводыри к нему, и ходили бы мы по миру вместе. Я уже говорил ему об этом; мастер, усмехаясь в бороду, ответил:
— Вот и ладно, и пойдём! А я буду оглашать в городе: это вот Василья Каширина, цехового старшины, внук, от дочери! Занятно будет…
Не однажды я видел под пустыми глазами тетки Натальи синие опухоли, на жёлтом лице её — вспухшие губы. Я спрашивал бабушку:
— Дядя бьет ее?
Вздыхая, она отвечала:
— Бьет тихонько, анафема проклятый? Дедушка не велит бить её, так он по ночам. Злой он, а она — кисель…
И рассказывает, воодушевляясь:
— Все-таки теперь уж не бьют так, как бивали! Ну, в зубы ударит, в ухо, за косы минуту потреплет, а ведь раньше-то часами истязали! Меня дедушка однова бил на первый день Пасхи от обедни до вечера. Побьёт — устанет, а отдохнув — опять. И вожжами н всяко.