— Э-эх, мать честная! — вздохнёт кто-нибудь. Ванок и лучшие голоса всё более напрягаются, как бы желая погасить синие огни гниения, чадные слова, а люди всё больше стыдятся повести о любовной тоске, — они знают, что любовь в городе продаётся по цене от гривенника, они покупают её, болеют и гниют от неё, — у них уже твёрдо сложилось иное отношение к ней.

Разнесчастная девица!

Эх, никто меня не любит…

— Не кобенься, — полюбят хоть десятеро…

Ты зарой-ка моё сердце

Под коренья, под осенние листы.

— Им бы, подлым, всё замуж, да мужику на шею…

— Само собой…

Хорошие песни Уланов поёт, крепко зажмурив глаза, и в эти минуты его бесстыдное, измятое, старческое лицо покрывается какими-то милыми морщинками, светит застенчивой улыбкой.

Но циничные выкрики всё чаще брызгают на песню, точно грязь улицы на праздничное платье, и Ванок чувствует себя побеждённым. Вот он открыл мутные глаза, наглая улыбка кривит изношенные щёки, что-то злое дрожит на тонких губах. Ему необходимо сохранить за собою славу хорошего запевалы, — этой славой он — лентяй, человек не любимый товарищами — держится в мастерской. Встряхнув угловатой головою в рыжих, редких волосах, он взвизгивает: