На стене, против меня, висели стенные часы, устало опустив неподвижный маятник, их тёмный циферблат — без стрелок — был похож на широкое лицо Шатунова, сегодня — напряжённое более, чем всегда.

— Человек, говорю, — дело проходящее, — настойчиво повторял он. — Идёт человек и — проходит…

Лицо у него побурело, и глаза, улыбнувшись остро, — ласково прикрылись:

— Люблю я, у ворот вечером сидя, на людей глядеть: идут, идут неизвестные люди неизвестно куда… а может, который… хорошую душу питает в себе. Дай им, господи, — всего!

Из-под ресниц его выступили пьяные маленькие слёзы и тотчас исчезли, точно сразу высохли на разгоревшемся лице, — глухим голосом он повторил:

— Всего им, от всех щедрот, подай господи! А мы теперь выпьем за дружбу, за любовь-знакомство!

Выпили и все смачно перецеловались, едва не свалив стол с посудой. У меня в груди — соловьи пели, и любил я всех этих людей до боли в сердце. Цыган поправил усы — кстати стёр с губ остренькую усмешку, — и тоже сказал речь:

— Мать честная, до чего, иной раз, братцы, славно душа играет, чисто — гусли мордовские! Намедни, когда все столь дружно взялись против Семёнова, и сегодня, вот — сейчас… Что можно сделать, а? Прямо — вижу я себя благородным человеком и — шабаш!

Барин-господин, ей-богу! И не могу никому вершка уступить! Говори мне что хошь, какую хошь правду, — нисколько не обижусь. Ругай: «Пашка — вор, подлец!» Не приму… не поверю! Оттого и не осержусь, что не поверю! И — знаю способ жизни… Осип — про людей — это верно! Я, брат, так про тебя думал, что ты — тёмного ума человек, а ты — нет! Ты — верно сказал: мы все — люди достойные…

Варщик Никита тихонько и грустно сказал первые слова свои в это утро: