Он угрюмо предупредил ее, что хотя и не согласен с товарищами в определении болезни, но не понимает ее. Мать плакала, кричала, пыталась даже встать на колени, у нее были совершенно безумные глаза, дрожало лицо, она щелкала зубами. Подняв ее с пола, мы положили на диван, А<лексин> дал ей вина с водой, наговорил ей, попутно, грубостей, — он часто грубил, чтоб скрыть свое волнение, — потом сказал:
— Ну, не кричите! Прошу понять: врачи не делают ни чудес, ни фокусов.
Помню, как неприятно поразило меня его дальнейшее поведение; он обращался с мальчиком так, что напомнил мне описания шаманства: громко шмыгая носом, — его привычка в затруднительных случаях, в моменты смущения, — сидя в кресле, отчаянно дыша дымом папиросы, он заставил больного бегать по столовой, потом, зажав его в коленях, начал говорить с ним о каких-то детских пустяках, пощекотал под мышками, заставив мальчугана визжать. Мать спросила о чем-то, он грубо ответил:
— Это не ваше дело.
Он увел мальчугана в кабинет к себе, вызвал там у него обильную рвоту, и мальчуган, давясь, изрыгнул целый ком глистов.
— Гришка, — орал Алексин, испачканный, возбужденный до смешного, расталкивая стулья, — убирай!
А мальчик, извиваясь на коленях матери, стонал в приступах рвоты и все извергал глисты, — отвратительно было видеть обилие их.
Вечером, когда мы пили вино, я спросил:
— Как ты узнал, что это глисты?
— Да я не узнал, а — попробовал, — сказал он, усмехаясь.