Шатунов, громче, чем всегда, тянул свою любимую песню:

Стать бы перекрёст двух проезжих дорог,

Стать бы, поглядеть, куда долюшка прошла…

Ночью я лёг на полу около Бубенчика, и, когда возился, расстилая мешки, он, проснувшись, пугливо спросил:

— Это кто ползает? Ты-и, Глохал?

Хотел подняться, сесть и — не мог: голова грузно упала на чёрное тряпьё под нею.

Уже все спали, шелестело тяжёлое дыхание, влажный кашель колебал спёртый, пахучий воздух. Синяя, звёздная ночь холодно смотрела в замазанные стёкла окна: звёзды были обидно мелки и далеки. В углу пекарни, на стене, горела маленькая жестяная лампа, освещая полки с хлебными чашками, — чашки напоминали лысые, срубленные черепа. На ларе с тестом спал, свернувшись комом, глуховатый Никандр, из-под стола, на котором развешивали и катали хлебы, торчала голая, жёлтая нога пекаря, вся в язвах.

Яшка тихо позвал:

— Глохал…

— Ой?