Он отрадно вздохнул, это уж были настоящие стихи, потому что грустные. Но больше он не успел ничего написать: в дверь, со двора бойко постучали, явился Агат и с ним нахал из ресторана, остробородый, с усиками точно стрелки часов в два рубля семьдесят пять.

— Покорский, — сказал он, протянув руку Платону, — Кароль Покорский.

Агат, не раздеваясь, взял со стола бумагу и удивленно мигнул:

— Ах, вот как, — стихи? Смотри-ка, — стихи!

Покорский провел по строчкам концом бородки и сказал решающим голосом:

— Это очень хорошо, понимаешь?

— Очень, очень…

Агат вынул из кармана пальто бутылку, овальную коробку рахат-лукума, сбросил пальто на постель Платона и сел к столу, оживленно любезно говоря:

— Гуляли, гуляли, — дьявольски холодно! Покорский приглашает к девочкам, греться, — ба! думаю я — зайдем-ка за Ереминым, возьмем его, монаха; почему это так: мы — грешим, а он — не хочет? Это неправильно. Кстати напьемся чаю, угостим его сладким, я заметил: вы любите рахат-лукум, у вас турецкий вкус, — угощайтесь!

— Покорно благодарю, — сказал Платон, радостно удивленный милой, дружеской болтовней Агата; эта болтовня тотчас убедила его, что Грек передал Агату его согласие вступить в денежное дело, и вот Агат пришел, чтоб окончательно переговорить об этом. Разумеется, это — так.