— На это тебя хватит, а удивлять людей — не пытайся, удивить тебе нечем! И — обжулят тебя вскоре…
Миронов опустил голову, а столяр взял его за руку, поднял к себе и, стряхивая с него пылинки дождя, говорил:
— Я — людей знаю! Покажут тебе, будто ты замечательный, будто они тобой интересуются, и — ограбят, обманут. Это — самое обыкновенное…
Закрыв глаза, Миронов видел, как по улице бежит табун мальчишек, швыряя жидкой грязью в голубые дома, все они — его дети, а отличная девица, сидя у окна, жуёт мочёные яблоки и пироги с рыбой, — он терпеть не мог мочёных яблок и этих пирогов.
Потом он снова сидел против Серафимы, она как будто ещё более вспухла, мячи её грудей тяжело поднимались, опускались, шевеля пунцовый, скрипучий шёлк; её маленький, круглый рот устало открылся; в пальцах, похожих на сосиски, она держала беленький комок платка, часто отирая им потные виски, розовые глаза её улыбались, таяли; Миронов подумал, что пот её густ, как патока, такой же липкий, и, вероятно, ни комары, ни блохи не решаются кусать её резиновое тело.
А столяр, наливая в чай вишнёвой настойки, пил горячую, тёмную влагу, она окрасила его сухое лицо в бурый цвет, ещё более высветлила глаза и усилила неотразимость слов его. Бесстыдно, хвастливо он говорил:
— Для меня — первое удовольствие свадьбы устраивать. Я люблю шум, кавардак люблю, мне любезна всякая кутерьма и чтобы люди ходили вверх ногами. Когда молодёжь влюбляется — очень смешно глядеть…
Но, говоря это, он не смеялся, даже улыбки не было на лице его; следя за ним косым глазом, Миронов видел, что лицо только подёргивается, страшное лицо. И хорошо ещё, что сегодня столяр не налил на башку свою ремённый, чёрный венчик.
— Ты, Миронов, сирота, учись жить весело, извивайся свободно, согрешишь — не беда, отчёт давать тебе некому, хозяина — нет, понял? Кто твой хозяин, ну?
— Я — не знаю, — сказал Миронов, почему-то очень испуганный этим вопросом.