— «Что же, говорю, Коля, обижаться? Ты знаешь — его не любили. Никто не любил».

— «И ты?» — спрашивает.

— «И ты, говорю, я человек прямой».

— Промолчал он, сидя у открытого окна, а в окно лез густейший запах кислот, гниющего жира, мыла, и запах этот сопровождался необычным шорохом: дворник наш, кривой татарин Мустафа, шаркал метлою по земле, пропитанной жирами, утоптанной до твёрдости асфальта. Раньше, в непрерывном шуме работы на фабрике, этот звук был бы не слышен, неприятный и эдак, знаете, вычёркивающий звук.

— Коля, высунувшись из окна, сказал:

— «Перестань, пожалуйста, Мустафа!»

— И говорит мне:

— «Он выметает память об отце. Ты разве забыл, что нельзя мести, когда в доме покойник?»

— Утешаю его: «Теперь, говорю, мы с тобой начнём жить легче. Я стану работать, ты — учиться. Тебе не нужно будет просить рубль на театр, и никто не крикнет тебе: «Это зачем?» Пусть, говорю, это нехорошо, но мне отца не жалко. Я не актёр, фальшиво плакать не умею. А вспомни, говорю, как мы с тобой, неделю тому назад, ночью, едва не плакали от обиды? И — сколько было таких обид!»

— Он, глядя в небо, говорит: