Быком, наклоня голову, Артамонов старший ходил по корпусам, по двору, шагал по улице посёлка, пугая ребятишек, и всюду ощущал нечто новое, странное: в этом большом деле он являлся почти лишним, как бы зрителем. Было приятно видеть, что Яков понимает дело и, кажется, увлечён им; его поведение не только отвлекало от мыслей о старшем сыне, но даже примиряло с Ильёй.
«Обойдусь и без тебя, учёный. Учись».
Сытенький, розовощёкий, с приятными глазами, которые, улыбаясь, отражали все цвета, точно мыльные пузыри, Яков солидно носил круглое тело своё и, хотя вблизи был странно похож на голубя, издали казался деловитым, ловким хозяином. Работницы ласково улыбались ему, он ворковал с ними, прищуриваясь сладостно, и ходил около них как-то боком, не умея скрыть под напускной солидностью задор молодого петуха. Отец дёргал себя за ухо, ухмылялся и думал:
«Паулу бы тебе показать, дурачок…»
Ему нравилось, что Яков, бывая у дяди, не вмешивался в бесконечные споры Мирона с его приятелем, отрёпанным, беспокойным Горицветовым. Мирон стал уже совершенно не похож на купеческого сына; худощавый, носатый, в очках, в курточке с позолоченными пуговицами, какими-то вензелями на плечах, он напоминал мирового судью. Ходил и сидел он прямо, как солдат, говорил высокомерно, заносчиво, и хотя Пётр понимал, что племянник всегда говорит что-то умное, всё-таки Мирон не нравился ему.
— Ну, брат, это хилософия, — поучительно говорил он, держа руки фертом, сунув их в карманы курточки. — Это мудрствование от хилости, от неумелости.
Артамонову старшему казалось, что и Горицветов тоже говорит не плохо, не глупо. Маленький, в чёрной рубахе под студенческим сюртуком, неприглядно расстёгнутый, лохматый, с опухшими глазами, точно он не спал несколько суток, с тёмным, острым лицом в прыщах, он кричал, никого не слушая, судорожно размахивая руками, и наскакивал на Мирона:
— Вы достигнете того, что солнце будет восходить в небеса по свистку ваших фабрик и дымный день вылезать из болот, из лесов по зову машин, но — что сделаете вы с человеком?
Мирон поднимал брови, морщился и, поправляя очки, долбил сухо, мерно:
— Это — хилософия, это — стишки! Это языкоблудие и суемудрие, друг мой. Жизнь — борьба; лирика, истерика неуместны в ней и даже смешны…