Монах был изрядно выпивши, но не очень многословен. В ответах его чувствовалась мужицкая осторожность, устойчивое недоверие к человеку из другого мира. Он — тощий, жилистый, на землистом лице реденькая серая бородка, бесцветные глаза спрятаны в морщинах и смотрят из них на море, на палубу, точно в щель. Наверное, он смолоду смотрел на землю и людей вот так прихмуренно, как смотрят в дырочку, и мир казался ему жутко маленьким, темноватым. С острова — мир безграничен и пуст, в нём можно жить спокойно, ни о чём не думая, ни за что не отвечая.

Я спросил монаха: не поколебалась ли его вера в бога?

Отодвинувшись от меня, он подумал и сказал:

— Почто? Кому дано, да не отъемлется! Так учили нас. Так оно и есть.

— Люди становятся безбожны.

Он снова подумал и проворчал:

— Одно дело — люди, другое — монахи.

Это напомнило мне монаха в Лубнах у Афанасия Сидящего. Тот считался мудрецом и даже «провидцем». Толстый, огромный, с одутловатым, мягким, как подушка, лицом, с большим жёлтым носом, губы толстые и мокрые, а чёрные глаза нагло выкачены, и на поверхности зрачков искусственно добрая, но не глупая улыбочка. Говорили, что он страдает какими-то припадками и во время их пророчествует, но послушник в хлебопекарне сказал мне, что болезнь пророка — запой. В такие дни его прятали в чулан за хлебопекарней. Он поучал меня:

— Ты меньше спрашивай. А тебя спросят — не отвечай сразу, сначала подумай. Да не о том думай, что спросили, а о том — для чего? Догадаешься — для чего, тогда и поймёшь, как надо ответить.

Монаха, с которым я познакомился на пароходе, пригласили завтракать. Он хорошо покушал колбасы, ветчины, выпил ещё немного водки и стал более благодушен. В мутных глазах засияла улыбка удовольствия. Но красноречия не прибавилось у него.