Рассказав, он помолчал и тихонько добавил:
— Об эдаких делах хорошо бы забыть.
В другой раз он сердито пожаловался:
— Тяжело писать! Чорт её дери, эту правду прошлого! Из-за неё ничего не видно…
Как раньше, он всё ещё поругивал деревню, мужиков; было уже ясно, что он делает это по привычке и по желанию быть объективным. Но уже и в словах и в глазах его сияла твёрдая вера, что бедняцкое крестьянство встанет на ноги. Он говорил:
— Годка через два-три увидите, как покажет себя мужик в колхозах! Замечательно покажет! Он умный, он свои выгоды четко понимает.
В нём, несмотря на его обычную сумрачность и перегруженность знанием страшного, сохранилась душевная мягкость, даже нежность, воспитанная, должно быть, грустной природой русской равнины. Он стыдился этих чувств, всячески гасил их, неумело пытался скрывать под личиной грубости и — не мог скрыть. Как раньше, на Капри, так и теперь, спустя почти двадцать лет, он снова на юге Италии восхищался красотой природы, её неутомимым плодородием и негодовал:
— Одним — апельсины, виноград, оливы, а другим — еловые шишки…
Жил он напротив дома, где я живу, ежедневно бывал у меня, но иногда, вдруг, не являлся двое, трое суток, это значило, что он — пьёт. Это уже был «запой». Я слышал, что вино и убило его там, в деревне.
Жалко. Он был ещё молод, очень талантлив и мог бы написать весьма ценные, яркие книги. Он не мог освободить себя из плена проклятой «правды прошлого», и эта правда долго мешала ему видеть, как мощно и продуктивно работает энергия людей, которые вырвались из-под гнёта старой, убийственной правды.