— А для чего же я говорил бы? Видишь — на рукав попало…
— Ишь ты… Только мне отсюда не видать.
— Слезь да погляди… — улыбнулся Антип Никитич, считавший Луку человеком придурковатым.
— А… пожалуй, слезу.
— Ну-ну, чучело! Делай дело-то. Доделывай, — проворчал Прахов, отходя от лестницы.
В церкви было сумрачно и жутко. Кое-где горели лампады; от их дрожащих огоньков по стенам, по полу и образам бегали тени. Пахло свежей зеленью, ладаном и горелым льном светилен.
Выпуклости иконостаса блестели в сумраке, как чьи-то большие тусклые глаза, и тёмные лики икон в металле риз смотрели сумрачно и важно. Каждый шаг будил гулкое эхо, и всё в храме было таинственно, казалось сосредоточенным на одной думе, охватывавшей собою каждую деталь. И чуткая тишина точно ждала чего-то. Пророк Исайя смотрел с левого клироса огненными глазами; лицо его было строго вдохновенно, и что-то карающее скрывалось в глубоких морщинах его выпуклого лба. А на правом клиросе Иеремия сидел на камне, измождённый, задумчивый и скорбный; он смотрел на церковного старосту печальными глазами, наклонившись вперёд, и точно хотел сказать что-то трогательное и простое.
Прахов вздохнул и перекрестился. Потом он вспомнил, как ездил заказывать иконы и как торговался с мастером за пророков на боковые двери в алтарь. Мастер всё просил триста. И Антипу Никитичу еле-еле удалось выторговать на пророках сорок рублей. Евангелисты поменьше и гораздо худшей работы и то стоили почти четыреста рублей.
Полумрак и мертвенная тишь храма тяготили Антипа Никитича; он посмотрел на часы: было двадцать минут двенадцатого. Но ему хотелось уйти на воздух.
— Лука! Коли кто спросит меня, скажи, что он, мол, на колокольню полез! — кинул он старику и пошёл из церкви.