— вторил ему безрукий одними гласными. Он плотно зажмурил глаза, и ноздри его нервно дрожали, дрожали и губы и подбородок.
«Доли себе жду-у!»
— голосом, полным безнадёжности, и покачивая головой, пела Таня и улыбалась такой тоскливой, острой улыбкой.
«Душу мою…»
— звенел и плакал тенор Кости.
«Слёзы-и-и…
Слёзы жгучи моют!..»
— дрожал голос безрукого.
Звуки всё плакали, плыли; казалось, что вот-вот они оборвутся и умрут, но они снова возрождались, оживляя умирающую ноту, снова поднимали её куда-то высоко; там она билась и плакала, падала вниз; фальцет безрукого оттенял её агонию, а Таня всё пела, и Костя опять рыдал, то обгоняя её слова, то повторяя их, и, должно быть, не было конца у этой плачущей и молящей песни — рассказа о поисках доли человеком.
— Братцы! — глухо крикнул Тихон Павлович, вскакивая со стула. — Больше не могу!