Но Федька не мог уже слышать её слов — он умер от того, что разбил себе грудь и переломил позвоночник…

Он лежал неподвижный, в грязи, и печальное небо осени кропило его своими холодными слезами…

Открытие. Этюд

I

…Папироса погасла.

Михаил Иванович положил её в пепельницу и стал сосредоточенно мять пальцами бумагу мундштука. Он делал это с таким усердием, как будто бы, уничтожая окурок, мог вместе с ним уничтожить неотвязное ощущение беспокойства, смутное предчувствие чего-то неприятного, тяжёлого, готового вторгнуться в его жизнь, которая, он полагал, уже установилась навсегда.

Покончив с окурком, он отряхнул пальцы, поднёс их к глазам, нашёл, что они выпачканы, и, вынув из кармана платок, тщательно стал вытирать их, откинувшись в глубь кресла и высоко подняв свои красивые чёрные брови. По мере того, как стиралась сажа с пальцев, с выразительного, тонкого и самоуверенного лица Михаила Ивановича исчезала неопределённая задумчивость, уступая место выражению решительности.

«Надо объясниться… Это глупо — сидеть здесь и воображать бог знает что… Просто у неё нервы», — подумал он, чистя ногти маленьким ножичком.

Смеркалось, и в кабинете — большом, высоком, тесно заставленном мебелью, — стало как будто ещё теснее. Какая-то мгла наполняла его, точно тут было сильно накурено, и дым — опаловый, чуть видный глазу, висел в воздухе недвижной лёгкой пеленой. Окна были закрыты спущенными драпри, кое-где, сквозь материю, блестели маленькие кусочки темневшего неба, и с улицы доносился гулкий шум чьих-то шагов по панели. Больше не было слышно никаких звуков, и это раздражало Михаила Ивановича, — ему хотелось бы воспринять какое-нибудь впечатление, чтобы оживить им свою мысль, остановившуюся на этом… вчерашнем, отвлечься от него как-нибудь.

«Всего лучше идти и спросить… Прямо спросить — что такое?.. Гм? Неужели мы вступаем в пояс семейных сцен, идя по тропинке брачной жизни? Пойду к ней… Кстати, здесь темно и душно…»