Да былину мою — правду-истину!..

— раздаётся задушевный речитатив, полный глубокого сознания важности этой правды-истины и необходимости поведать её людям. Голос у Федосовой ещё очень ясный, но у неё нет зубов, и она шепелявит. Но этот возглас так оригинален, так не похож на всё кафе-кабацкое, пошлое и утомительно однообразное в своем разнообразии — на всё то, что из года в год и изо дня в день слушает эта пёстробрючная и яркоюбочная публика, воспитанная на родоно-омоно-тулонских былинах, что её как-то подавляет этот задушевный голос неграмотной старухи. Шёпот прекращается. Все смотрят на маленькую старушку, а она, утопая в креслах, наклонилась вперёд к публике и, блестя глазами, седая, старчески красивая и благородная и ещё более облагороженная вдохновением, то повышает, то понижает голос и плавно жестикулирует сухими, коричневыми маленькими руками.

Уж ты той еси, родна матушка!

— тоскливо молит Добрыня, —

Надоело мне пить да бражничать!

Отпусти меня во чисто поле

Попытать мою силу крепкую

Да поискать себе доли-счастия!

По зале носится веяние древности. Растёт голос старухи и понижается, а на подвижном лице, в серых ясных глазах то тоска Добрыни, то мольба его матери, не желающей отпустить сына во чисто поле. И, как будто позабыв на время о «королевах бриллиантов», о всемирно известных исполнительницах классических поз, имевших всюду громадный успех, — публика разражается громом аплодисментов в честь полумёртвого человека, воскрешающего последней своей энергией нашу умершую старую поэзию.

— Теперь «вопль вдовы по муже»… — говорит Виноградов. Публика молчит. Откашлявшись, Федосова откидывается в глубь кресла и, полузакрыв глаза, высоко поднимает голову.