Так смердят все эти Лазари, которых уже не воскресит Христос, хотя они и притворяются верующими в его силу воскрешать мёртвых.
Шесть лет я читаю прессу эмигрантов. Сначала читал, спрашивая себя с недоумением — наивным:
Неужели эти разнообразно бездарные публицисты — те самые русские интеллигенты, которые учились и учили «меньшого брата» чувству «священной ненависти» к жизни, от корней до вершины отравленной лицемерием, злобой, ложью? Неужели это они восхищались работой таких разрушителей лжи, как мрачный Свифт, безжалостно глумливый Вольтер, чудовищно огромный Лев Толстой? Они учили детей своих любить изумительно выдуманный образ святого рыцаря из Ламанча?
Героями юности их были Спартак, Фра Дольчино, Уот Тайлер, Томас Мюнцер, Ян Гус и все те люди, которые пытались из крови и плоти своей создать свободу, никогда не жившую на земле, но совершенно необходимую людям.
Любимыми песнями их молодости были песни разбойников, романтические песни протеста, баллады о Разине, гневные стихи Некрасова; казалось, что истинной религией их был «социальный романтизм».
Ныне всё это больше не звучит, онемели души. Очевидно, «материалисты» большевики правы, говоря, что в столкновении с беспощадной действительностью идеология легко уступает место самой злейшей классовой зоопсихологии.
Нигде условия жизни не подвергались столь резкой и всесторонней критике, как в среде русской интеллигенции. Нигде не расточалось столько похвал святым и грешным разрушителям жизни — Христу, Байрону, Ницше и всем, кто вносил в жизнь «не мир, но меч». Русская интеллигенция считала и называла сама себя «передовой интеллигенцией Европы», она была максимально революционна по настроению.
Трудно понять — куда, на что так быстро израсходована вся эта сила: тщательно накопленные знания мучений народа, его попытки свергнуть иго тирании, запас ненависти к жизни, искажающей всех людей, жажда справедливости и «любовь к народу», — любовь, в которой интеллигенты объяснялись друг другу устно и печатно, громко, публично и нескромно.
Я никогда не изъяснялся в «любви к народу», я просто знал и знаю, что для русского крестьянина необходимо создать условия, в которых он быстро научился бы жить и работать более разумно, — условия, которые позволили бы ему развить всю силу его талантливости. Но я искренно верил, что есть люди, которые действительно «любят» народ, — обладают каким-то сверхъестественным чувством, которого у меня нет. Когда-нибудь я расскажу, как революционная интеллигенция вытравила из меня эту веру. Но в 17 году всё-таки мне было очень горестно и больно наблюдать, когда обезумевший народ серой лавиной покатился с войны в деревню и поднялась над землёй его широкая, возмущённая — наконец — рожа, больно было видеть, как эта рожа реализмом и анархизмом своим тотчас спугнула «любовь» интеллигенции, соловья души её. Упорхнул соловей в кусты забвения, а на место его сел чёрный ворон мещанской мудрости.
И сразу вся сила критического отношения к жизни, вся сила беспощадной, истинной и активной революционности оказались в обладании большевиков.