И не только говорили — делали. Железнодорожный рабочий, смазчик Михаил Ромась, уже отбывший десять лет суровой якутской ссылки, прикрываясь ненавистным ему делом лавочника, пытался поставить пропаганду среди крестьян Казанского и Симбирского Поволжья. Он говорил молодым пропагандистам Викторину Арефьеву и Павлу Ситникову:
«Когда берётесь за революционное дело, то уже не можно брезговать никаким тяжёлым трудом, и надо помнить: корень слова — дело».
Предо мною мелькали удивительные люди: Гусев, пропагандист среди саратовских сектантов, который прожил двадцать лет в ссылке где-то около Ташкента, высох там, полусгорел, питался какими-то порошками, но тотчас же по приезде в Нижний начал крепко ругаться, упрекая всех в том, что забыли о революционной работе. Высохший, как мощи, он, казалось, готов был рассыпаться в пыль, а говорил так, что, когда я слушал его, мне было стыдно за то, что я ничего не делаю для освобождения народа. Стало ещё стыдней, когда этот человек уехал в Саратов, немедленно начал там свою работу и через семь месяцев, преданный кем-то, умер в тюрьме.
Такие люди, как Гусев, встречались, конечно, не часто, но они падали в болотце «томительно бедной жизни», точно камни с неба, и я видел, что после них остаются среди людей два круга волнений: люди постарше, «бывшие» революционеры, конфузливо улыбаясь, разводили руками, а молодёжь относилась к людям типа Гусева насмешливо, даже раздражённо. Кружок высланных в Нижний студентов ярославского лицея восхищался «мужеством» Льва Тихомирова, бывшего члена исполнительного комитета «Народной воли», ренегата, который написал книжку: «Почему я перестал быть революционером?»
Для меня старые революционеры, побывавшие в тюрьмах, ссылке, на каторге, являлись героями, полусвятыми; я смотрел на них как на живое воплощение «правды-справедливости», как на людей, способных разрубить все туго завязанные узлы жизни.
В 91–92 годах в Тифлисе я встретил особенно много людей, судившихся по процессам начала восьмидесятых годов, отбывших каторгу и ссылку. И вот на вечеринке один из них, некто Маркозов, выслушав рассказ о холерном бунте в Астрахани, сказал, вздохнув:
— Очевидно, для управления народом всё ещё необходимы кнут и штык.
Я ждал, что бывшие «борцы за свободу народа» возразят ему, но — не дождался. На слова его, которые я часто слышал среди обывателей, никто не обратил внимания, как будто были сказаны слова самые обыкновенные, привычные слуху. Меня они сначала оглушили, а затем развили мой слух, сделали его более чутким. И вскоре меня уже не удивляли такие заявления бывших революционеров, как, например, заявление старика «нечаевца», человека исключительной образованности, переводчика Флобера и Леопарди.
— Друг мой, — сказал он, — оставьте эти красные бредни, русский народ никогда не удовлетворится никакой иной формой правления, кроме самодержавной, деспотической.
Эти «мысли» я записывал, и в 97 году, в Метехском замке Тифлиса, жандармский офицер Конисский показал мне бумажку, на которой, между прочим, было написано: