Наиболее поразил меня Миша Тюленев. Среднего роста, широкоплечий, с огромной гривой грязных волос, закинутых на затылок и за оттопыренные уши, он был похож на расстриженного дьякона. Его скуластые, бритые щёки туго обтянуты кожей цвета глины, из-под густых бровей выкатились и тускло светятся круглые совиные глаза мутно-зелёного цвета, нос — тяжёлый, толстый, с раздутыми ноздрями, такие же толстые вывороченные губы, они в трещинах, в крови, точно искусаны, и на бритом подбородке тоже кровь. Толстое драповое пальто Миши вымыто дождями, выгорело на солнце, вытерто и обнаруживает на швах серые нитки, точно рёбра рыбы.

Пуговиц на пальто нет, карманы — оторваны, подкладка — изношена, торчат клочья ваты; под пальто рыжий пиджак, жилет, и всё — не застёгнуто, так же как и брюки. Ходил он всегда по мостовой, около панели, ходил точно по глубокому снегу или по песку — тяжело поднимая ноги и гулко печатая шаги широкими подошвами стоптанных сапог. Левую руку держал под жилетом на груди, а правой раскачивал, зажав в пальцы небольшой булыжник.

При встрече с женщинами замахивался на них булыжником и — рычал, бормотал что-то странно чавкающими звуками. Он был устрашающе противен, нормальные люди не терпели его, и, когда он днём появлялся на главных улицах города, его, точно собаку, гоняли полицейские с помощью извозчиков, — извозчики хлестали Мишу кнутами. Тюленев натягивал на голову пальто и неуклюже бежал от них, поднимая ноги, как жеребец.

Я нередко встречал его в поле, за городом или притаившимся под стенами кремля, где-нибудь в тени башен. У меня он тоже вызывал впечатление отталкивающее и даже, кажется, вражду к нему, — мне казалось, что он притворяется, нарочно поднимает ноги так высоко, как будто идёт по болоту.

Отталкивал и тяжёлый взгляд его стеклянно-зелёных глаз. И вот, ночью, в полнолуние, я застиг его в ограде церкви Николы на Покровке; войдя в ограду, я услышал какие-то бухающие удары и в углу пристройки к стене церкви, в тени, увидал фигуру человека, — мне показалось, что он ломает стену. Но это Тюленев бил кулаком в грудь свою. Прежде чем я успел подойти к нему, он скользнул по стене, сел на землю и забормотал, — было хорошо видно, как шевелятся его толстые губы, выплёвывая чавкающие звуки:

— Чах, чав, чов…

Присев перед ним на корточки, я вслушивался; казалось, что Тюленев хочет, но не может выговорить какое-то слово. Сидел он закрыв глаза и всё бил кулаком в грудь, но уже бессильно. Я дотронулся до его плеча — тогда он, отталкивая меня одной рукой, другой стал щупать землю около себя, — должно быть, искал булыжник. Теперь он чавкал и шипел более громко, внятно:

— Чёрт — чужак — чужой — чёрт — чужак — чужак…

Затем он встал, вышел из тени в лунный свет, наклонился, поднял булыжник и пошёл прочь, особенно шумно топая. Я присел на ступени паперти, закурил; огонь спички вызвал откуда-то сторожа.

— Вот спасибо, что прогнал Мишу, — сказал он. — Боюсь я его, кокнет камнем, и — не пикнешь!