— Какая же пакость? Что девка, что овца — с одного сладка конца! Овца не бает — никто не страдает. И несколько минут он, под общий хохот, говорил грязные, потрясающе циничные вещи.

В Собакине, на улице, на глазах всей деревни, староста бил и топтал ногами своего пасынка, мальчишку лет двенадцати, таскал по земле за волосы его мать, красивую и бойкую женщину, — ни одна «душа» из сотни не заступилась за них, попробовал вмешаться товарищ мой Артюшка, но и ему «попало» — не лезь в семейное дело!

В каком-то небольшом селе на второй день пасхи избили мужика, он помер. Жена его по ночам ходила на погост и, сидя у могилы, плакала. Сердобольные люди собирались смотреть на неё; стоят под вётлами двое мужиков, три бабы, смотрят и слушают тихий вой. Погост маленький, весь зарос сорняком, вспух могилами, некоторые из них провалились, обнажив ржавую, железную землю, одна из вётел наклонилась к земле, точно падая, среди серого бурьяна разбрелись кресты, как пьяные, — стоят, размахнув руками, не решаясь упасть. Баба сидела на сырой земле согнувшись, похожая на бесформенный узел тряпья. Странно и жутко было слушать её тихонький, приглушенный вой. Одна из женщин сказала мстительно:

— Пускай поплачет — от её муженька тоже плакали!

Потом рядом со мною пробормотал какой-то худенький мужик:

— Бабе — легко, а вот мужик — он плакать не умеет! У него от слёз водянка бывает.

«Пейзаж и жанр» такого рода надолго, на всю жизнь оставляли памятную царапину где-то «в сердце». Какие тоскливые, холодные ночи приходилось переживать с Артюшкой, сидя до рассвета за деревней, у «магазеи»! Даже и теперь, вспоминая об этом, точно поднимаешь тяжесть не по силам. Смутно помню сквозь пёстрый сумрак прожитого: серенький туман апрельской ночи, горбатые поля, какие-то лысые шишки земли, чёрные деревья, избы, точно кучи мусора, и суконное небо с обломком луны над мельницей-ветрянкой. Артём ненавидел деревню, говорил о ней матерно, стуча кулаками в грудь, — он был парень нервозный, даже с признаками истерии. Я советовал ему:

— Уходи!

— Куда? — спрашивал он. — В босяки, что ли?

Верно, идти — некуда. Сидели и молчали. В эти часы я забывал о книжках, в которых сладко и красиво описывалась крестьянская жизнь, восхвалялась «простодушная мудрость» мужика, о статьях, в которых убедительно говорилось о социализме, скрытом в общине, о «духе артельности». Тяжёлых впечатлений было много, они решительно противоречили показаниям литературы, и мне порою думалось, что писатели нарочно замалчивают некоторые стороны жизни, — замалчивают потому, что об этих явлениях тяжко и стыдно писать. Хозяин крендельной, умный мужик, неуёмный пьяница, оценив мою — «относительную» — грамотность и уменье работать, перевёл меня в булочную, прибавив два рубля в месяц, — теперь я получал пять. По ночам он приходил ко мне и, глядя в упор разноцветными глазами, поучительно бормотал: