Тут выступила девица, которую я видел впервые; она задорно заговорила, что пора отказаться от иллюзии; в деревне, как везде, есть богатые и бедные, и что ещё не исследован вопрос — что такое кулак, мироед? Может быть, в наших условиях он прогрессивное явление, потому что накопляет капитал, строит фабрики и заводы.

Слова её вызвали сначала смех, затем буйный спор, но девица оказалась начитанной, храброй, и, хотя не только один Маненков кричал на неё, она, стоя у стены, держась за спинку стула и как бы защищаясь им от натиска раздражённых оппонентов, побледнев и сверкая глазами, тоже кричала, что народники пишут о деревне лампадным маслом.

— Это не литература, а елеопомазание! — задорно кричала она.

Самый молодой из несогласных с нею был, вероятно, лет на десять старше её; из людей помоложе на её сторону стал только моряк Мазин, кажется — разжалованный мичман. Но мне показалось, что он соглашается с нею не потому, что она была права, а потому, что красива.

На другой день она уехала в Царицын, вскоре была арестована там по делу казанского студента Федосеева. Лет через пять после этого её слова о кулаке как прогрессивном явлении были подробно развиты Циммерманом-Гвоздевым, он первый в марксистской литературе «заострил идею», доказывая в книге своей «Кулачество-ростовщичество», что кулак, накопляя капитал, пролетаризируя деревню, развивая промышленность и торговлю, является фактором экономического прогресса. Циммерман, большой широкобородый человек, был похож на прусского солдата 70–71 годов, но народники высмеивали его так же, как девицу Соловьеву. Известно, что марксизм очень оживил народничество, — люди становятся сильнее, талантливей от сопротивления им. «Искра» ещё не сверкала, но трение основных противоречий русской жизни становилось напряжённее и сильней. И хотя всё ещё доказывалось, что основные силы, способные решительно изменить жизнь, заключены в деревне, но уже делались уступки в пользу города, в сторону рабочего класса, признавалось его значение.

Мои «взгляды» на ход жизни развивались медленно и трудно; это отчасти можно объяснить кочевой жизнью, обилием впечатлений, недостатком систематического образования и недостатком времени для самообразования. «Экономический прогресс» мало интересовал меня и даже противоречил моему пониманию прогресса социально-культурного, — в этом, конечно, сказывалась закваска народничества.

В развитие социально-культурного прогресса никак не вмещался мой хозяин Василий Семенов и вообще не вмещались хозяева. Из всех премудростей, которые слышал и читал я, «в память врезалась» особенно глубоко одна, сказанная Прудоном:

«Собственность есть кража».

Это было совершенно ясно для меня. И хотя я близко знал немало профессиональных воров, я видел, что они гораздо меньше собственники, видел, что «честные» хозяева всеми силами, неустанно стремятся утвердить истину Прудона и что в этом — весь смысл их жизни.

Европейскую литературу — в переводах — и русскую я знал уже «весьма удовлетворительно», но очень многое, восхищая меня красотой, было чуждо мне. Я долго не мог понять: зачем студент Раскольников убил старуху, и зачем русскому студенту подражал в этом деянии француз, «ученик» Поля Бурже? И почему в романе Эдуарда Рода «Смысл жизни» молодому человеку, который нигде не мог найти этого смысла, именно старушка указала его — в церкви? Все книги, которые я читал, сливались для меня в одну бесконечную книжищу, и мне казалось, что основная тема её именно поиски молодыми людьми смысла жизни, — может быть, правильнее сказать: места в жизни. Не понимал я очень многого, но всё же в картинах быта видел и сходства и различия между литературой иностранной и русской, видел, что и те и другие — не в пользу русской жизни, не лестны для неё.