Это совершенно верно, и на это указано в моём предисловии к изданию «Истории молодого человека XIX столетия». Цель издания этой «Истории» — показать нашей молодёжи, как однообразно разыгрывалась буржуазной молодёжью драма индивидуализма — мироощущения и миросозерцания буржуазии, как неизбежно понижался тип индивидуалиста, опускаясь от Рене — Шатобриана и Вертера — Гёте до двуногого скота, изображённого Арцыбашевым в романе «Санин», от Жюльена Сореля — Стендаля и Грелу — Бурже до «Милого друга» Мопассана и до прочих современных нам мелких жуликов в области буржуазной политики, литературы, журналистики. Процесс этот весьма убедительно и художественно изображали в десятках романов весьма талантливые литераторы, дети дворян и мещан Европы и России. Но их, должно быть, не восхищала и даже не интересовала житейская практика отцов, ибо наиболее даровитые и крупные литераторы XIX века не дали ни одного достаточно яркого портрета своих родственников, таких, как, например, Крезо, Крупп, Зингер, Нобель и прочие «герои эпохи», организаторы военной промышленности, морского транспорта, тяжёлой индустрии, машиностроения и т. д. Среди этих «героев», людей, несомненно, сильной воли, подлинных хозяев жизни, были, конечно, «поэты своего дела». Были и у нас даровитые выходцы из крепостной деревни: Коноваловы, Морозовы, Журавлевы, Бугровы, Мамонтовы и ещё многие, однако наши литераторы тоже не изобразили этих людей в своих книгах, а ведь как интересно было бы изобразить раба, который становится рабовладельцем!

На днях в брошюре краеведа Сокольникова «Литература Иваново-Вознесенского края» я прочитал нечто весьма давно знакомое мне, а именно: «Первые фабриканты района были в подавляющем большинстве крестьяне, обычно — крепостные, из них многие выкупались на свободу много позднее» того, как становились фабрикантами. В пятидесятых годах XIX столетия они платили ткачу 10 рублей в месяц за четырнадцати — пятнадцатичасовой рабочий день. Живо представляю, как рабочие, односельчане хозяина-фабриканта, пытались усовестить его:

«Иван Матвеич, больно мало платишь, прибавил бы!»

А он им:

«Эх, братцы! С кого кожу содрать хотите? На господ, на помещиков даром работали, а с меня, своего человека, требуете непомерно трудам! Эх, братцы, — креста на вас нету!»

Они его пытались усовестить, а он их убеждал пребывать дураками или прогонял с фабрики под ярмо помещика и — богател, и строил в Москве каменные хоромы, и дико пьянствовал на Нижегородской ярмарке, отдыхая от праведных трудов своих.

Изображал купечество Островский, но герои его пьес — мелкие торгаши, самодуры, пьяницы, в лучшем случае — чудаки. Уж, конечно, не они — те люди, которые являлись организаторами русской промышленности.

В своё время критика мимоходом отметила странный факт: если русский писатель хотел изобразить человека сильной воли, он брал или болгарина, как Тургенев в «Накануне», или немца, как Гончаров в романе «Обломов», как Чехов в повести «Дуэль». Потребность в человеке волевом чувствовалась, но сам русский литератор был, очевидно, человеком, в котором волевое начало не очень сильно развито, и возможно даже, что оно не прельщало его, потому что пугало, а пугало потому, что волю он видел воплощённой в самодержавии и видел её реакционность, её глупость и бездарность. Пяток царей, три Александра и два Николая, достаточно определённо и убедительно показывали в течение столетия, что значит воля, когда она — просто физическая, механическая сила, бездарная в такой степени, что до конца своих дней не могла придумать никакого иного способа для своей самозащиты, кроме штыков, и упорно отвергала помощь буржуазии, разумеется, небескорыстную, но всё же помощь.

К этому следует добавить, — я весьма смущён моей дерзостью, но следует добавить, — что русский дворянин, литератор XIX века, был, на мой взгляд, человеком не очень вдумчивым и знал действительность, окружавшую его, не так хорошо, как должен был знать. Дворянская литература брезговала «купцом», литераторы-«разночинцы» видели в нём только человека, который обижал пресвятого и любимого ими мужичка. Затем — писатель был человеком своего класса, а это обязывает. Гоголь, написав «Ревизора» и «Мёртвые души», почувствовал, что им совершён великий грех против класса своего; попробовал исправить грех, изобразить идеально совершенного и волевого грека, но это не удалось, и он не только раскаялся в грехе, но надорвался в покаянии и погиб. Достоевский начал жизнь литератора в симпатиях и к социализму, в «живом доме» Буташевича-Петрашевского, а затем попал в «мёртвый дом», там «пришёл в себя» и тоже озлобленно раскаялся, написав «Записки из подполья» — книжечку, которую индивидуалисты могут считать своим евангелием. В этой книжке эскизно даны все идеи его последующих произведений, вплоть до замечательного, по едкой злобе, романа «Бесы». Это сказано не в упрёк Достоевскому, ибо это — одна из естественных, неизбежных драм индивидуализма. В XIX веке не один Достоевский и не только у нас, а везде в Европе весьма крупные люди скатывались от материалистов XVIII века и социалистов XIX века к метафизике, мистике и в католичество, так же как Достоевский скатывался от Фурье и Консидерана к почтительной дружбе со знаменитым изувером Константином Победоносцевым.

Этот процесс снижения с некоторой интеллектуальной высоты на плоскость изжитой, мещанской пошлости для некоторых объясняется тем, что «жить нечем! дышать нечем!», объясняется испугом перед суровой действительностью, желанием спрятаться от неё в какой-нибудь тёмный, тёмный угол. Жизнь, построенная капиталистическим государством, отвратительная своим лицемерием, неспособным скрыть цинизм её непримиримых противоречий, страшна для людей слабой воли, а свирепая конкуренция крупных зверей буржуазии способна воспитывать только волю шакалов и волков мелкого мещанства.