— Лапти наденем ей…
— Как хоть…
— Айда! Загоним её в лес и там в овраге дождёмся ночи… А ночью выведем и сгоним к татарам. Тут недалеко — версты три…
— Что ж? — кивнул головой Уповающий, — пойдём! Синица в руки… Только бы не того…
— Ничего не будет! — уверенно сказал Пляши-нога.
Они свернули с дороги и, оглядываясь по сторонам, пошли к лесу. Лошадь посмотрела на них, фыркнула, взмахнула хвостом и снова принялась щипать блеклую траву.
На дне глубокого лесного оврага было сыро, тихо и сумрачно. Журчание ручья носилось в тишине грустной жалобой. С крутых склонов оврага свешивались вниз голые ветви орешника, калины, жимолости; кое-где из земли беспомощно торчали корни, вымытые весенней водой. Лес был ещё мёртв; сумрак вечера увеличивал безжизненное однообразие его красок, унылое молчание, притаившееся в нём, наполняло его мрачным и торжественным покоем кладбища.
Дружки давно уже сидели в тишине и сыром сумраке, под группой осин, съехавших вместе с огромной глыбой земли на дно оврага. Маленький костёр ярко горел пред ними, и они, грея над огнём руки, понемногу подбрасывали в него сучья, заботясь о том, чтобы огонь всё время горел ровно и костёр не давал дыму. Неподалёку от них стояла лошадь. Они окутали ей морду рукавом, оторванным от лохмотьев Уповающего, и привязали её за повод к стволу дерева.
Уповающий, сидя на корточках, задумчиво смотрел в огонь и насвистывал свою песню; его товарищ, нарезав пучок ивовых прутьев, плёл из них корзину и, занятый своим делом, молчал.
Унылая мелодия ручья и тихий свист бездольного человека жалостливо плавали в безмолвии вечера и леса; иногда потрескивали сучья в огне, потрескивали и шипели, точно вздыхая, как бы сочувствуя жизни двух людей, более мучительной, чем их смерть в огне.