— Э, дурак… Надо было давеча еще кучера послать в Ольховую! Молока бы, что ли, выпить… но этот все твердит — чичас! чичас!.. Этакая мерзость!

Земский начал зло дергать усы, а Мамаев ласково уставился на пазуху мужика, который стоял, понурив голову, и медленно поднимал к ней руку с шапкой. Исай делал Кирилке какие-то знаки пальцами; мужик взглянул на него и стал бесшумно подвигаться м его сторону, обернув лицо к спине земского начальника.

Лед редел, между льдинами являлись трещины, точно морщины на скучном, бескровном лице. Играя на нем, они придавали реке то одно, то другое выражение, всегда одинаково мудрое, всегда холодное, но — то печальное, то насмешливое, то искаженное болью. Сырая масса облаков смотрела на игру льда неподвижно, бесстрастно, шорох льдин о песок звучал, как чей-то робкий шёпот, и наводил уныние.

— Дай мне, брат, хлебца! — услыхал я подавленный шёпот Исая.

И в то же время Мамаев густо крякнул, а земский громко и сердито сказал:

— Кирилка! дай сюда хлеб…

Мужичонка сорвал одной рукой шапку с головы, другую руку сунул за пазуху и, положив хлеб на шапку, протянул его к земскому, изогнувшись чуть не в дугу. Взяв хлеб в руку, земский брезгливо оглянул его и с кислой улыбкой под усами сказал нам:

— Господа! Все мы, я вижу, являемся претендентами на обладание этим куском, и все мы имеем на него одинаковое право, — право людей, которые хотят есть… Что же? Разделим пополам… сию скудную трапезу… Чёрт возьми! вот смешное положение, но, поверите ли, торопясь застать дорогу, я так спешил… Извольте…

Отломив себе, он подал кусок хлеба Мамаеву. Купец прищурил глаз, склонив голову набок, и, измерив хлеб, откромсал свою долю. Остатки взял Исай и разделил со мною. Мы снова сели в ряд и стали дружно, молча жевать этот хлеб, хотя он был похож на глину, имел запах потной овчины и квашеной капусты и… неизъяснимый вкус…

Я ел и наблюдал, как по реке плывут грязные лохмотья ее зимних одежд.