Я видел, как рыжий мужик с ремнём на голове протянул руку к женщине и положил перед нею большой пятак. Положил и — перекрестился.
Не открывая глаз, женщина нащупала рукой монету, взяла её в пальцы, тихонько стукнула ею по столу и снова положила на прежнее место. Рыжий вздохнул, пошевелился и вновь низко опустил голову.
Сумрак в кабаке всё рос, росла и сила звуков песни о слепых. Во мне эта песня будила странное, большое и жуткое чувство. Было мне жалко всех, и слепых, и зрячих, и самого себя, — за всё то, что я видел в жизни моей. Хотелось тоже петь о чём-то, и, глядя в небо на багровый отблеск ушедшего от земли солнца, я думал с боязнью — взойдёт ли?.. И ещё другие, тоже странные мысли рождались в голове. Казалось, что это невыразимо грустное пение дрожало в теле моём, и ничего я не слышал, кроме его, точно оно охватило собою всё вокруг и звучало, как плач всех людей в кабаке.
Вот к голосу женщины стал примешиваться другой, ещё более глухой, чем её, голос. Он пел негромко, без слов, одними звуками и был похож на отдалённое рычание грома. Низкий, октавный — он расстилался в воздухе бархатной полосой, от него дрожали стёкла в окнах; слова, которые выпевала женщина, опирались на него, росли на нём, и он был им — как почва. Теперь уже точно две трубы гудели в воздухе, — одна, большая, давала фон для мелодии, другая, меньше, выговаривала мелодию угрюмым плачем, скорбными словами. И в самой бедности звуков песни было что-то странно грустное, до боли сжимавшее душу скорбью…
Слипы о-очи, и душа сля-ипа-а,
Ой, и слёз нет, чтобы пла-а-кати…
— О-о-о! — гудело в воздухе мрачное эхо.
Это пел человек с подбитым глазом, тот, длинноволосый. Он согнулся на стуле, вытянул шею к женщине, его волосы упали ему на щёки, осыпали всё лицо и скрыли его. Конец галстуха болтался в воздухе, точно на шее этого человека была надета петля.
По-ожалийте, люди до-обрые…
— раздавалось жалобно в кабаке.