В такт своей однообразной песне он тихо постукивает в пол тяжёлой и грубой деревяшкой, заменяющей ему левую ногу, отрезанную у колена.

— Не можешь ты играть, Махин! — с презрением говорит Букоёмов. — Ходи налево, Шишов!

— Я знаю, — наклоняясь к шашкам, отвечает Шишов сиплым голосом.

Мил дерётся, коль не сыт,

Сытый милый только спит…

— грустно тянет Хромой.

— Тьфу! — плюётся Букоёмов. Песня надоела ему; она, точно скрип пилы, неприятно сверлит уши.

Старик недружелюбно повёртывается в сторону Хромого и молча смотрит в его лицо — бледное, чистое, овальной формы. Небольшая окладистая бородка, вместе с длинными волосами тёмного цвета, делает Хромого похожим на молодого священника. Его чёрные глаза смотрят всегда сосредоточенно и спокойно, говорит он мало и почти никогда не смеётся. Сосланный в Сибирь на вечное поселение за поджог, он трижды уходил с места ссылки в Россию. Второй раз он дошёл только до Перми, поступил там в сторожа на железной дороге и спокойно служил более полугода. Но однажды ночью на станцию пришли воры, ударили его кистенём, он свалился и, лёжа без памяти, отморозил себе ногу. В больнице узнали, что он беглый, приделали ему деревяшку на место отрезанной ноги и возвратили в ссылку. Хромой ушел в Россию снова, — теперь его поймали уже в Калуге.

Много измерил земли этот человек, много, должно быть, он видел и слышал, но — не нашёл он на земле песни, более приятной ему, чем эта песня:

Я бы бросила его,