Был он бледен, борода у него растрепалась и тряслась. Вдруг нахмурив брови, он окинул всех строгими глазами, весь выпрямился и внятно сказал:
— Задавило на фабрике сына моего, Матвея, — вы знаете. Но если бы жив был он — сам я послал бы его в ряд с ними, с теми, — сам сказал бы: «Иди и ты, Матвей! Иди, это — верно, это — честное!»
Он оборвался, замолчал, и все угрюмо молчали, властно объятые чем-то огромным, новым, но уже не пугавшим их. Сизов поднял руку, потряс ею и продолжал:
— Старик говорит, — вы меня знаете! Тридцать девять лет работаю здесь, пятьдесят три года на земле живу. Племянника моего, мальчонку чистого, умницу, опять забрали сегодня. Тоже впереди шел, рядом с Власовым, — около самого знамени…
Он махнул рукой, съежился и, взяв руку матери, сказал:
— Женщина эта правду сказала. Дети наши по чести жить хотят, по разуму, а мы вот бросили их, — ушли, да! Иди, Ниловна…
— Родные вы мои! — сказала она, окидывая всех заплаканными глазами. — Для детей — жизнь, для них — земля!..
— Иди, Ниловна! На, палку-то, возьми, — говорил Сизов, подавая ей обломок древка.
На мать смотрели с грустью, с уважением, гул сочувствия провожал ее. Сизов молчаливо отстранял людей с дороги, они молча сторонились и, повинуясь неясной силе, тянувшей их за матерью, не торопясь, шли за нею, вполголоса перекидываясь краткими словами.
У ворот своего дома она обернулась к ним, опираясь на обломок знамени, поклонилась и благодарно, тихо сказала: