— Разве в эдакое смутное время можно по домам расползаться? Надобно сообща жить, грудой!

И, сердясь всё более, он кричал, широко разевая больший рот и тряся седой бородой:

— Нате-ка! Кто-то где-то там распорядился, и — ни слуха ни духа ниоткуда! Вроде как мы теперь сполна отданы в плен начальству — делай с нами, что хочешь, и пожаловаться некуда! Нет, эти штуки надо разобрать!

Речи его ещё более раздували тревогу окуровцев.

Ходил по улицам Тиунов и, помахивая палочкой, ко всему прислушивался, нацеливаясь тёмным оком то в одно, то в другое лицо, рассматривая всех, точно цыган лошадей на конной ярмарке.

Его спрашивали:

— Что случилось — не слыхал?

— Не знаю. Заминка какая-то в делах, а что — не понять! — отвечал он, отходя и поджимая губы.

Его сухой одноглазый лик тоже казался опрокинутым, одежда на нём странно измялась, заершилась, точно человек этот только что с трудом пролез сквозь какое-то узкое место.

Мелькало больное лицо Кожемякина, его печальные глаза и жёлтая, дрожащая рука, теребившая белую бороду.