— Да-а! — согласился Четыхер. — Сидишь-сидишь у ворот ночью-то, да вдруг и подумаешь — ах вы, чтоб вас громом побило!

Он держал лампу в руках и вертел шпенёк, то уменьшая, то увеличивая огонь; это вызывало странные приливы и отливы серых теней на стенах, на потолке, на полу.

— Что вы — словно панихиду поёте? — уныло пробормотал Бурмистров.

Артюшка, глядя на Четыхера, виновато, точно Сима, улыбался и всё говорил:

— А то иной раз сам себе стариком покажешься вдруг, словно сто лет прожил и всё знаешь, что и завтра будет, и через год, право!

— В городе, слышь, чего-то шумят? — задумчиво молвил Четыхер.

— Н-да, шумят, был я там вчера и третьего дни: кричат все, а — что такое? И Вавила кричал — свобода, дескать, надобна, и чтобы каждый сам за себя. Это — есть! Этого — сколько хочешь! Только мне никуда такая свобода. Я драться не хочу — за что мне драться? Мой интерес, чтобы тихо было, это я люблю…

Он кивнул головою на труп.

— Это, что ли, свобода? Нет, чего делать будем со свободой? Вот где гвоздь! Павлуха Стрельцов — он рад, — заведу, говорит, себе разные пачпорта и буду один месяц по дворянскому пачпорту жить, другой по купеческому.

— Он тоже вроде Семёна, покойника, — сказал Четыхер.