— Была у тебя жена-то…
— Была, да — нет. А тебе надобен присмотр: женщину надо добрую да хорошую. Вот я и нашёл…
Поглядев на окно, где стояли два горшка с розанами и штоф какой-то золотисто-жёлтой настойки, он тихо продолжал:
— Мать твоя — она, брат, умница была! Тихая умница. И всё понимала, так жалела всех, что и верно — некуда ей было девать себя, кроме как в монастырь запереться. Ну, и заперлась…
Матвей вздрогнул, изумлённо и недоверчиво глядя в лицо отцу.
— Она разве в монастыре? В этом, в нашем?
— Нет, — сказал отец, грустно качнув головой, — она далё-еко! В глухих лесах она, и даже — неизвестно где! Не знаю я. Я с ней всяко — и стращал и уговаривал: «Варя, говорю, что ты? Варвара, говорю, на цепь я тебя, деймона, посажу!» Стоит на коленках и глядит. Нестерпимо она глядела! Наскрозь души. Часом, бывало, толкнёшь её — уйди! А она — в ноги мне! И — опять глядит. Уж не говорит: пусти-де! — молчит…
Матвей заплакал: было и грустно и радостно слышать, что отец так говорит о матери. Старик, наклонясь, закрыл лицо его красными волосами бороды и, целуя в лоб, шептал:
— Глазёнки у тебя её, и ты тоже будто всё понимаешь, — эх, сынок мой! Сынишка ты монашкин…
Борода его стала сырой. В сердце мальчика ещё горячее и ярче вспыхнула любовь и жалость к большому рыжему человеку, в котором он чувствовал что-то хорошо знакомое детскому сердцу.