Он прижимался к ней и рычал:
— Так бы всех — по харям! Погоди, вырасту я…
Окно в его комнате было открыто, сквозь кроны лип, подобные прозрачным облакам, тихо сияло лунное небо, где-то далеко пели песни, бубен бил, а в монастыре ударяли в колокол — печально ныла медь.
Палага, не выпуская руку пасынка, села у окна, он прислонился к её плечу и, понемногу успокаиваясь, слушал задумчивую речь.
— Была бы я дальняя, а то всем известно, что просто девушка порченая, барину Бубнову наложницей была, а батюшка твой за долг меня взял. Никто меня не слушает, не уважает, какая хозяйка я здесь? Редко и по отчеству-то назовут. Выйти не смею никуда, подружек — нет; может, и нашла бы я хороших людей — батюшка из дома не пускает, не верит он в совесть мою. Да и как верить? Торная тропа — ни бесу, ни попу не заказана. Вон Савка-то, парнишка ещё, а говорит: отрави хозяина! Другой бабе-то не сказал бы, а мне — можно! Меня, как приблудную овцу, всяк своей считает. Скушно мне, не у дела я…
Всхлипнув, она застонала в тоске, обняла Матвея и, прижимая голову ко груди своей, повторила протяжно:
— Ску-ушно мне…
В его груди больно бились бескрылые мысли, он со стыдом чувствовал, что утреннее волнение снова овладевает им, но не имел силы победить его и, вдыхая запах тела женщины, прижимал сомкнутые губы к плечу её.
— Милый мой, — шептала Палага, — на что мы родились? Почто живём?
Незаметно для себя он прислонился к ней плотнее и отскочил, а она простодушно спросила: