Два воза хвороста выплыло из темноты, на них качались коротенькие, безногие фигуры мужиков. В холодном воздухе лениво поплыло похабное окуровское слово.
— Чего ходишь тут, мать…
«Вот, — размышлял Матвей, поворотясь вслед возам, — встретили человека — обругали! Знают, что хороший человек встречается редко, и ругают, на случай, всякого…»
На востоке явилось желтовато-алое пятно, обнажив во тьме старые деревья, голые ветви раскинулись на этом пятне, рисуя путаный узор. Снег потерял синий блеск, а земля стала чёрной. Вдали громоздились неясные очертания города — крестообразная куча домов зябко прижалась к земле и уже кое-где нехотя дышала в небо сизыми дымами, — точно ночные сны печально отлетали. Деревья садов накрыли и опутали дома тёмными сетями; город казался огромным человеком: пойманный и связанный, полуживой, полумёртвый, лежит он, крепко прижат к земле, тесно сдвинув ноги, раскинув длинные руки, вместо головы у него — монастырь, а тонкая, высокая колокольня Николы — точно обломок копья в его груди.
Сунув руки в карманы, Кожемякин пристально смотрел и чувствовал, что сегодня город будит в нём не скуку и страх, как всегда, а что-то новое, неизведанное, жалостливое.
«Пожила бы ты здесь лет десяток, — думал он, обращаясь к постоялке, — поживи-ка вот!»
В улице, скрипя, отворялись ворота, хлопали калитки, гремели болты ставен, не торопясь выходили люди — словно город, проснувшись, лениво кашлял и отхаркивал тёмные куски мокроты.
У ворот дома стоял Шакир с лопатой в руках; увидав хозяина, он смешно затопал ногами.
— Встал уж? — приветливо крикнул Матвей.
— Давно.