Три дня он нехотя и невесело барахтался в грязном потоке незатейливого деревенского разгула, несколько раз плакал пьяными слезами и кричал в изуродованное, двоившееся лицо Любови:
— Любка! Сделай, чтоб быть тебе похожей на ту, — хоть на минутку одну — всё отдам! Не можешь, халда!
И Мокей тоже плакал, плакал и кричал:
— Ты — Матвей, а я — Мокей, тут и вся разность, — милай, понимаешь? Али мы не люди богу нашему, а? Нам с тобой все псы — собаки, а ему все мы — люди, — больше ничего! Ни-к-какой отлички!
— Неправда! — возражал Кожемякин, бия себя кулаками в грудь. — Она — отлична ото всех, — нет её лучше, нет!
Чапунов целовал его в щёку и уговаривал:
— Брось — все люди! Где нам правда? Али — я правда? Худой я мужичонка, неверный, мошенник я — Вот те истинный Христос!
И — крестился, завывая:
— Го-осподи — пошто терпишь нас?
А Кожемякин падал на колени перед большеротой, тоже хныкавшей Любкой, рассказывая ей: