Замолчал, опустив голову. А Кожемякин думал: отчего это люди чаще вспоминают и рассказывают о том, как их любили коты, птицы, собаки, лошади, а про людскую любовь молчат? Или стесняются говорить?
В тишине комнаты снова зазвучал глуховатый, невесёлый голос:
— Потом ударил, что ли, кто-то её, а может, кошка помяла, вижу — умирает она, — взял её в руки, а она спрятала голову под мышку мне, близко-близко прижалась ко груди, встрепыхнулась, да и кончено!
«Молодой, красивый, — думал Матвей Савельев, закрыв глаза и притворяясь, будто уснул, — ему бы за девицами ухаживать, на гармонии играть, а он живёт монахом, деньги не тратит, сапожонки худые и даже праздничной одёжи нет, не покупает. Скучный какой-то, всех готов осудить. Живёт в углу. Плохие люди везде на улицах шумят, а кто получше — в уголок прячется».
Ему хотелось уложить все свои думы правильно и неподвижно, чтобы навсегда схоронить под ними тревожное чувство, всё более разраставшееся в груди. Хотелось покоя, тихой жизни, но что-то мешало этому. И, рассматривая сквозь ресницы крепкую фигуру Максима, он подумал, что, пожалуй, именно этот парень и есть источник тревоги, что он будит в душе что-то новое, непонятное ещё, но уже — обидное.
«Вот, погоди, я возьму себя в руки», — подумал Кожемякин, засыпая.
…Потом случилось что-то непонятное, страшное и смешное: разбудил Кожемякина тихий визг отворенной двери и скрип половицы, он всмотрелся во тьму, ослабел, облившись холодным потом, хотел вскрикнуть и не мог, подавленный страхом, — на полу бесшумно извивалась длинная серая фигура; вытянув вперёд тонкую руку, она ползла к постели медленными движениями раздавленной лягушки.
«Вор! Максим!» — сообразил Кожемякин, приходя в себя, и, когда вор сунул голову под кровать, тяжело свалился с постели на спину ему, сел верхом и, вцепившись в волосы, стал стучать головою вора о пол, хрипя:
— Караул!
Вор, закидывая ноги, бил его пятками, царапал руками пол и шипел, как тёплое пиво.