— Ну, здравствуйте, — сказал он баском, крепко дёргая руку Кожемякина вниз, — ну, вот, превосходно, садитесь-ка! Матвей Савельич, верно? Ну, а я — Марк Васильев…
И тотчас, как будто забыв о госте, кубарем завертелся по тесной, бедной комнате, размахивая руками и рассказывая:
— Леса там, Саша, красоты чудесной, реки быстры и многоводны, скот — крупен и сыт, а люди, ну, — люди посуше здешних, и это справа — неважно, — а слева — недурно, цену себе понимают!
Он был одет в рубаху серого сукна, с карманом на груди, подпоясан ремнём, старенькие, потёртые брюки были заправлены за голенища смазных, плохо вычищенных сапог, и всё это не шло к его широкому курносому лицу, к густой, законно русской бороде, от глаз до плеч; она обросла всю шею и даже торчала из ушей, а голова у него — лысая, только на висках и на затылке развевались серые пряди жидких волос. Ноги — колесом, и живот выдаётся, а руки короткие и всё время двигаются, ощупывая вещи, поддёргивая штаны, рисуя в воздухе узоры.
«Некрасивое лицо-то, а — приятное и даже будто апостольское», — подумал Кожемякин, внимательно присматриваясь.
Вдоль большого лба лежали глубокие морщины, красные в глубине, они были похожи на царапины, весь череп его, большой, гладко вытертый сверху, лохматый снизу и боков, заставлял думать, что человек этот несокрушимо упрям, но маленькие бойкие глаза блестели мягко, весело и несогласно с мыслью об упрямстве.
Лицо Марка Васильева было изменчиво, как осенний день: то сумрачно и старообразно, а то вдруг загорятся, заблестят на нём молодые, весёлые глаза, и весь он становится другим человеком.
Поминутно расправляя усы и бороду короткими пальцами, он расхаживал по комнате, выкидывая ноги из-под живота, не спеша и важно, точно индейский петух, его степенная походка не отвечала непрерывным движениям рук, головы, живой игре лица. Было в нём что-то смешное, вызывающее улыбку, но все слова его, чёткие и ясные, задевали внимание и входили в память глубоко.
Серая попадья, подняв очки на лоб, положив на колени руки и шитьё, сидела у окна, изредка вставляя в речь дяди два-три негромких слова, а поп, возбуждённый и растрёпанный, то вскакивал и летел куда-то по комнате, сбивая стулья, то, как бы в отчаянии, падал на клеёнчатый диван и, хватаясь за голову руками, кричал:
— Но позвольте же, дядя Марк…