Наконец случилось так, что Максим, не вставая со стула, заговорил против хозяина необычным складом речи, с дерзостью большей, чем всегда:

— Вы, Матвей Савельич, видно, не замечаете, что всегда говорите одно и то же, и все в пользу своего сословия, а ведь не оно страждет больше всех, но по его воле страждет весь народ.

Строгий и красивый, он всё повышал голос, и чем громче говорил, тем тише становилось в комнате. Сконфуженно опустив голову, Кожемякин исподлобья наблюдал за людьми — все смотрели на Максима, только тёмные зрачки горбуна, сократясь и окружённые голубоватыми кольцами белков, остановились на лице Кожемякина, как бы подстерегая его взгляд, да попадья, перестав работать, положила руки на колени и смотрела поверх очков в потолок.

Максим кончил говорить, поправил волосы.

— Прекрасно, очень хорошо! — воскликнула Галатская, ёрзая по дивану. — Нуте-ка, хозяин, что вы скажете?

И снова стало тихо, только дядя Марк недовольно сопел.

Кожемякин поднялся, опираясь руками на стол, и, не сдерживая сердитого волнения, сказал:

— Вздорно ты балагуришь, Максим, и даже неприятно слушать…

Все тихонько загудели, зашептались, а дядя Марк, подняв руку, ласково, но строго сказал:

— Спокойно, Матвей Савельич, спокойно!