«Меня, конечно», — сообразил Матвей Савельев, прислушиваясь и опуская голову. Он знал, что отменит своё распоряжение, если Шакир начнёт защищать дворника или сам Максим войдёт и спросит: «За что вы меня рассчитали?»

И ему было приятно слышать сердитый голос, гудевший то в сенях и в кухне, то на дворе; слов нельзя было разобрать, а ясно, что Максим — ругался, это оправдывало хозяина, укрепляя его решение, но плохо успокаивало человека.

Снова вошёл Шакир. Плотно притворив дверь за собой, он опасливо покосился на открытое окно во двор и сказал, вздохнув:

— Одиннасать рубля двасать копейкам ево…

— Дай пятнадцать! — негромко молвил Кожемякин.

Унылое лицо Шакира вздрогнуло, он протянул руку, открыл чёрный рот.

— Ладно, ладно! — торопливо зашептал Кожемякин. — Я знаю, что ты скажешь, знаю…

Татарин согнул спину, открыл ею дверь и исчез, а Кожемякин встал, отошёл подальше от окна во двор и, глядя в пол, замер на месте, стараясь ни о чём не думать, боясь задеть в груди то неприятное, что всё росло и росло, наполняя предчувствием беды.

— Прощай, брат! — негромко прозвучало на дворе. — Спасибо тебе.

Потом хлопнула калитка, и — раз, два, три — всё тише с каждым разом застучали по сухой земле твёрдые тяжёлые шаги.