«Осуждает, конечно, — думал Кожемякин, пошатываясь на дрожащих ногах. — Теперь все осудят!»
Вспомнилась апостольская голова дяди Марка, его доброжелательный басок, детские глаза и царапины-морщины на высоком лбу. А безбровое лицо попадьи, от блеска очков, казалось стеклянным…
«Максим меня доедет!» — пригрозил Кожемякин сам себе, тихонько, точно воровать шёл, пробираясь в комнату. Там он сел на привычное место, у окна в сад, и, сунув голову, как в мешок, в думы о завтрашнем дне, оцепенел в них, ничего не понимая, в нарастающем желании спрятаться куда-то глубоко от людей.
— Довели! — воскликнул он, ясно чувствуя, что в этом укоре нет правды.
Вдруг, точно во сне, перед ним встали поп и Сеня Комаровский: поп, чёрный, всклокоченный, махал руками, подпрыгивал, и сначала казалось, что он ругается громким, яростным шёпотом, но скоро его речь стала понятной и удивила Кожемякина, подняв его на ноги.
— Он её ударил — понимаете? Безумен и неукротим!
А горбун, квадратный, похожий на камень, съёжившись, сунув руки в карманы, равнодушно говорил:
— Кашу эту расхлебать может только время, а вы — лишний…
— Вот! — схватился за слово Кожемякин. — Да, лишний я!
Горбун тотчас куда-то исчез, а поп, вихрем кружась по горнице, шептал, подняв руку выше головы: