— О — очень злой барин, — ого! — ответил Тиунов, подняв вверх палец.
Острая усмешка обежала его раненое лицо и скрылась в красном шраме на месте правого глаза.
— Я с ним, — вполголоса продолжал он, мигая глазом, — раз пяток состязался, однова даже под руки свели меня вниз — разгорячился я! Очень вредный старичок…
— Вредный? — переспросил Кожемякин, с жутким, но приятным ощущением, точно ему занозу вынимали.
— Обязательно — вредный! — шептал Тиунов, и глаз его разгорался зелёным огнём. — Вы послушайте моё соображение, это не сразу выдумано, а сквозь очень большую скорбь прокалено в душе.
Навалившись грудью на стол, воткнув глаз в лицо собеседника, он тихонько, кипящими словами шептал:
— Кто мы есть? Народ, весьма примученный тяжёлою жизнью, ничем не вооружённый, голенький, сиротский, испуганный народ, азбучно говоря! Родства своего не помним, наследства никакого не ожидаем, живём вполне безнадёжно, день да ночь — сутки прочь, и все — авось, небось да как-нибудь — верно? Конечно — жизнь каторжная, скажем даже — анафемская жизнь! Но — однакоже и лентяи ведь и лежебоки, а? Ведь этого у нас не отнимешь, не скроешь, так ли?
— Это — есть! — согласился Кожемякин.
— Есть? — радостно воскликнул кривой.
И тотчас внушительно и победно зашептал: