Они молча стали жевать хлеб. Ефимушка ел медленно и всё вздыхал, посматривая куда-то в поле, влево от себя, а его спутник, весь углубясь в процесс насыщения, ел скоро и звучно чавкал, измеряя глазами краюху хлеба. Поле темнело, хлеб’а, потеряв свой золотистый блеск, стали розовато-жёлтыми; с юго-запада плыли лохматые тучки, от них на поле падали тени и ползли по колосьям к лесу. И от деревьев тоже ложились на землю тени, а от теней веяло на душу грустью.

– Слава тебе, господи! – возгласил Ефимушка, собрав с полы азяма крошки хлеба и слизав их с ладони языком. – Господь напитал – никто не видал, а кто и видел, так не обидел! Друг!

Посидим здесь часок? Успеем в холодную-то?

Друг кивнул головой.

– Ну, вот!.. Место больно хорошее, памятное мне место… Вон там, влево, господ Тучковых усадьба была…

– Где? – быстро спросил арестант, оборачиваясь туда, куда Ефимушка махнул рукой…

– А эвона – за тем мыском. Тут всё вокруг ихнее. Богатейшие господа были, но после воли свихнулись… Я тоже ихний был, – мы все тут бывшие ихние. Большая семья была… Полковник сам-то – Александр Никитыч Тучков. Дети были: четверо сыновей – куда все теперь подевались?

Словно ветром разнесло людей, как листья по осени. Один только Иван Александрович цел, – вот я тебя к нему и веду, он у нас становым-то… Старый.

Арестант засмеялся. Смеялся он глухо, каким-то особенным внутренним смехом, – грудь и живот у него колыхались, но лицо оставалось неподвижным, только сквозь оскаленные зубы вырывались глухие, точно лающие звуки.

Ефимушка боязливо поёжился и, подвинув свою палку поближе к руке, спросил у него: