Сухонький и лёгкий, дед встал с пола, сел рядом со мною, ловко вырвал папиросу у меня, бросил её за окно и сказал испуганным голосом:
- Дикая башка, понимаешь ли ты, что это тебе никогда богом не простится, во всю твою жизнь? Мать, - обратился он к бабушке, - ты гляди-ка, он меня ударил ведь? Он! Ударил. Спроси-ка его!
Она не стала спрашивать, а просто подошла ко мне и схватила за волосы, начала трепать, приговаривая.
- А за это - вот как его, вот как...
Было не больно, но нестерпимо обидно, и особенно обижал ехидный смех деда, - он подпрыгивал на стуле, хлопая себя ладонями по коленям, и каркал сквозь смех:
- Та-ак, та-ак...
Я вырвался, выскочил в сени, лёг там в углу, подавленный, опустошённый, слушая, как гудит самовар.
Подошла бабушка, наклонилась надо мной и чуть слышно шепнула:
- Ты меня прости, ведь я не больно потрепала тебя, я ведь нарочно! Иначе нельзя, - дедушка-то старик, его надо уважить, у него тоже косточки наломаны, ведь он тоже горя хлебнул полным сердцем, - обижать его не надо. Ты не маленький, ты поймешь это... Надо понимать, Олёша! Он - тот же ребёнок, не боле того...
Слова её омывали меня, точно горячей водой, от этого дружеского шопота становилось и стыдно и легко, я крепко обнял её, мы поцеловались.