— Нет, я вас не пущу, посидите со мной, познакомимся, может быть, даже понравимся друг другу. Только — верьте: Иван очень уважает вас, очень высоко ценит. А вам... тяжело будет одному в эти первые часы, после похорон.
«Первые часы», — отметил Клим.
— Иван говорил мне, что вы давно разошлись с женой, но... все-таки... не весело, когда люди умирают. Помолчав, она добавила:
— Лучше не думать о том, о чем бесполезно думать, да?
— Да, — согласился Самгин, а она предложила:
— Чтобы вам было проще со мной, я скажу о себе: подкидыш, воспитывалась в сиротском приюте, потом сдали в монастырскую школу, там выучилась золотошвейному делу, (три года жила с одним живописцем, натурщицей была, потом меня отбил у него один писатель, но я через год ушла от него, служила) продавщицей в кондитерской, там познакомился со мной Иван. Как видите — птица невысокого полета. Теперь вы знаете, как держаться со мной.
— Невеселая жизнь, — смущенно сказал Самгин, она возразила:
— Нет, бывало и весело. Художник был славный человечек, теперь он уже — в знаменитых. А писатель — дрянцо, самолюбивый, завистливый. Он тоже — известность. Пишет сладенькие рассказики про скучных людей, про людей, которые веруют в бога. Притворяется, что и сам тоже верует.
«Это о ком она?» — подумал Самгин и хотел спросить, но не успел, — вытирая полотенцем чашку, женщина отломила ручку ее <и>, бросив в медную полоскательницу, продолжала:
— Очень революция, знаете, приучила к необыкновенному. Она, конечно, испугала, но учила, чтоб каждый день приходил с необыкновенным. А теперь вот свелось к тому, что Столыпин все вешает, вешает людей и все быстро отупели. Старичок Толстой объявил: «Не могу молчать», вышло так, что и он хотел бы молчать-то, да уж такое у него положение, что надо говорить, кричать...