— Ты, Ванечка, радуешься, как пожарный, который давно не гасил огня... Ей-богу!
— Молчи, мордвин! — кричал Дронов. — А — итало-турецкой войны — не хотите? Хо-хо-о! Все — на пользу... Итальянцы у нас больше хлеба купят...
Шемякин поставил пред Тосей большую коробку конфект и, наклонясь к лицу женщины, что-то сказал, — она отрицательно качнула головой.
— Нет, вы обратите внимание, — ревел Хотяинцев, взмахивая руками, точно утопающий. — В армии у нас командуют остзейские бароны Ренненкампфы, Штакель-берги, и везде сколько угодно этих бергов, кампфов. В средней школе — чехи. Донской уголь — французы завоевали. Теперь вот бессарабец-царанин пошел на нас: Кассо, Пуришкевич, Крушеван, Крупенский и — чорт их сосчитает! А мы, русские, — чего делаем? Лапти плетем, а?
— А вы — русский? — ядовито спросил Говорков.
— Я? — Хотяинцев удивленно посмотрел на него и обратился к Дронову: — Ваня, скажи ему, что Мордвин — псевдоним мой. Деточка, — жалобно глядя на Говоркова, продолжал он. — Русский я, русский, сын сельского учителя, внук попа.
Самгин, искоса следя за Шемякиным и Таисьей, думал:
«Продаст ее Дронов этому болвану».
Один за другим являлись люди, и каждый из них, как пчела взятку, приносил какую-нибудь новость: анекдот, факт, сплетню. Анекдоты отлично рассказывал только что исключенный студент Ерухимович, внук еврея-кантониста, юноша настолько волосатый, что, казалось, ему не меньше тридцати лет. В шапке черных и, должно быть, жестких волос с густосиними щеками и широкой синей полосой на месте усов, которые как бы заменялись толстыми бровями, он смотрел из-под нахмуренных бровей мрачно, тяжело вздыхал, его толстые яркокрасные [губы] смачно чмокали, и, спрятав руки за спину, не улыбаясь, звонким, но комически унылым голосом он рассказывал:
«Шли по Невскому два обывателя, и один другому сказал: