– Не всеми, – вставил Томилин. – Возьмите Фламмариона.
Но, не слушая или не слыша возражений, толстовец искусно – как находил Клим – изображал жуткую картину: безграничная, безмолвная тьма, в ней, золотыми червячками, дрожат, извиваются Млечные Пути, возникают и исчезают миры.
– И среди бесчисленного скопления звезд, вкрапленных в непобедимую тьму, затеряна ничтожная земля наша, обитель печалей и страданий; нуте-ко, представьте ее и ужас одиночества вашего на ней, ужас вашего ничтожества в черной пустоте, среди яростно пылающих солнц, обреченных на угасание.
Клим выслушивал эти ужасы довольно спокойно, лишь изредка неприятный холодок пробегал по коже его спины. То, как говорили, интересовало его больше, чем то, о чем говорили. Он видел, что большеголовый, недоконченный писатель говорит о механизме Вселенной с восторгом, но и человек, нарядившийся мужиком, изображает ужас одиночества земли во Вселенной тоже с наслаждением.
На Дронова эти речи действовали очень сильно. Он поеживался, сокращался и, оглядываясь, шепотком спрашивал Клима или Макарова:
– Который, по-твоему, прав, а?
Судорожно чесал ногтем левую бровь и ворчал:
– Н-да, чёрт... Надо учиться. На гроши гимназии не проживешь.
Макарова тоже не удовлетворяли жаркие споры у Катина.
– И знают много, и сказать умеют, и все это значительно, но хотя и светит, а – не греет. И – не главное... Дронов быстро спросил: