– Да, да. Я знаю. Романтизм, чёрт его возьми! Хотя романтизм все-таки, знаешь, лучше...
Сделав правой рукой неопределенный жест, он сунул под мышку толстый портфель и спросил тихонько:
– Ты матери не говорил об этом? Нет? И не говори, прошу. Они и без этого не очень любят друг друга. Я – пошел.
Но как только он исчез – исчезла и радость Клима, ее погасило сознание, что он поступил нехорошо, сказав Варавке о дочери. Тогда он, вообще не способный на быстрые решения, пошел наверх, шагая через две ступени.
Лидия, непричесанная, в оранжевом халатике, в туфлях на босую ногу, сидела в углу дивана с тетрадью нот в руках. Не спеша прикрыв голые ноги полою халата, она, неласково глядя на Клима, спросила:
– Что случилось? Почему у тебя такое лицо? Он присел на край дивана и сразу, как будто опасаясь, что не скажет того, что хочет, сказал:
– Прости меня, но я нечаянно проговорился... Лидия, бросив ноты на колени себе, остановила его:
– Знаю. Я так и думала, что скажешь отцу. Я, может быть, для того и просила тебя не говорить, чтоб испытать: скажешь ли? Но я вчера сама сказала ему. Ты – опоздал.
И в голосе ее и в глазах было нечто глубоко обидное. Клим молчал, чувствуя, что его раздувает злость, а девушка недоуменно, печально говорила:
– Не понимаю я тебя. Ты кажешься порядочным, но... как-то все прыгаешь к плохому. Что это значит?