– Пойдем вниз, там чаю можно выпить, – предложила она и, опускаясь с лестницы, шумно вздохнула:

– До чего прелестно украшается она песнями, и какая чистота голоса, вот уж, можно сказать, – светоносный голосок!

У нее дрожали брови, когда она говорила, – она величественно кивала головой в ответ на почтительные поклоны ей.

– Я плохой ценитель народных песен, – сухо выговорил Самгин.

– Одно дело – песня, другое – пение.

Идти рядом с Мариной Самгину было неловко, – горожане щупали его бесцеремонно любопытными взглядами, поталкивали, не извиняясь. Внизу в большой комнате они толпились, точно на вокзале, плотной массой шли к буфету; он сверкал разноцветным стеклом бутылок, а среди бутылок, над маленькой дверью, между двух шкафов, возвышался тяжелый киот, с золотым виноградом, в нем – темноликая икона; пред иконой, в хрустальной лампаде, трепетал огонек, и это придавало буфету странное сходство с иконостасом часовни. А когда люди поднимали рюмки – казалось, что они крестятся. Где-то близко щелкали шары биллиарда, как бы ставя точки поучительным словам бородатого человека в поддевке:

– Напомнить в наши дни о старинной, милой красоте – это заслуга!

Налево, за открытыми дверями, солидные люди играли в карты на трех столах. Может быть, они говорили между собою, но шум заглушал их голоса, а движения рук были так однообразны, как будто все двенадцать фигур были автоматами.

Марина, расхваливая певицу вполголоса, задумчиво села в угол, к столику, я, спросив чаю, коснулась пальцами локтя Самгина.

– Что какой хмурый?