«Чего я испугался? – соображал Самгин, медленно шагая. – Нехорош, сказала она... Что это значит? Равнодушная корова», – обругал он Марину, но тотчас же почувствовал, что его раздражение не касается этой женщины.

«Поручик пьян или сошел с ума, но он – прав! Возможно, что я тоже закричу. Каждый разумный человек должен кричать: «Не смейте насиловать меня!»

Вместе е пьяным ревом поручика в памяти звучали слова о старинной, милой красоте, о ракушках и водорослях на киле судна, о том, что революция кончена.

«Ложь! – мысленно кричал Самгин. – Не кончена. Не может быть кончена, пока не перестанут пытать мое я...»

Он видел грубоватую наивность своих мыслей, и это еще более расстраивало, оскорбляло его. В этом настроении обиды за себя и на людей, в настроении озлобленной скорби, которую размышление не могло ни исчерпать, ни погасить, он пришел домой, зажег лампу, сел в угол в кресло подальше от нее и долго сидел в сумраке, готовясь к чему-то. Сидел и привычно вспоминал все, мимо чего он прошел и что – так или иначе, – но всегда враждебно задевало его. Напомнил себе, что таких обреченных одиночеству людей, вероятно, тысячи и тысячи и, быть может, он, среди них, – тот, кто страдает наиболее глубоко. Время, тяжело нагруженное воспоминаниями, тянулось крайне медленно; часы давно уже отметили полночь, и Самгин мельком подумал:

«Поклонники милой старины кормят ее в каком-нибудь трактире».

Неприятно было сознаться, что он ждет Дуняшу.

«Я жду не ее. Я – не влюбленный. Не слуга».

Но когда в коридоре зашуршало, точно ветер пролетел, и вбежала Дуняша, схватила его холодными лапками за щеки, поцеловала в лоб, – Самгин почувствовал маленькую радость.

– Ждешь? – быстрым шепотком опрашивала она. – Милый! Я так и думала: наверно – ждет! Скорей, – идем ко мне. Рядом с тобой поселился какой-то противненький и, кажется, знакомый. Не спит, сейчас высунулся в дверь, – шептала она, увлекая его за собою; он шел и чувствовал, что странная, горьковато холодная радость растет в нем.