Взмахивая распростертыми руками, точно крыльями, закрыв глаза, мотая головою, он забормотал:
– Понимаете: небеса! Глубина, голубая чистота, ясность! И – солнце! И вот я, – ну, что такое я? Ничтожество, болван! И вот – выпускаю голубей. Летят, кругами, всё выше, выше, белые в голубом. И жалкая душа моя летит за ними – понимаете? Душа! А они – там, едва вижу. Тут – напряжение... Вроде обморока. И – страх: а вдруг не воротятся? Но – понимаете – хочется, чтоб не возвратились, понимаете?
Большое, мягкое тело Безбедова тряслось, точно он смеялся беззвучно, лицо обмякло, распустилось, таяло потом, а в полупьяных глазах его Самгин действительно видел страх и радость. Отмечая в Безбедове смешное и глупое, он почувствовал к нему симпатию. Устав размахивать руками, задыхаясь и сипя, Безбедов повалился на стул и, наливая квас мимо стакана, бормотал:
– Большой момент! И – честное дело, никому не мешает, ни от кого не зависит, – к чертям всю чепуху! Пожалуйста – выпьемте!
Чокаясь с ним рюмками, Самгин подумал:
«Случай, когда глупость возвышается до поэзии». Безбедов вылил водку из рюмки в стакан с квасом и продолжал говорить. Он еще более растрепался, сбросил пиджак, расстегнул ворот голубой сатиновой рубашки, обмахивался салфеткой, и сероватые клочья волос на голове его забавно шевелились. Было приятно, что Безбедов так легко понятен, не требует настороженности в отношении к нему, весь – налицо и не расспрашивает ни о чем, как это делает его чрезмерно интересная тетушка, которую он, кажется, не очень любит. ^ этот вечер Самгин, уходя спать, пожал руку Безбедова особенно крепко и даже подумал, что он вел себя с ним более сдержанно, чем следовало бы. Надо было сказать ему что-нибудь, выразить сочувствие. Конечно, не для того, чтобы поощрять его болтовню. Одинокий и, видимо, несчастный парень. Болтовня его ни к чему не обязывает.
Но Безбедов не нуждался в сочувствии и поощрении, почти каждый вечер он охотно, неутомимо рассказывал о городе, о себе. Самгин слушал и ждал, когда он начнет говорить о Марине. Нередко Самгин находил его рассказы чрезмерно, неряшливо откровенными, и его очень удивляло, что, хотя Безбедов не щадил себя, все же в словах его нельзя было уловить ни одной ноты сожаления о неудавшейся жизни. Рассказывая, он не исповедовался, а говорил о себе, как о соседе, который несколько надоел ему, но, при всех его недостатках, – человек не плохой. Как-то, в грустный, ветреный и дождливый вечер, Безбедов заговорил о своей жене.
– Из-за голубей потерял, – говорил он, облокотясь на стол, запустив пальцы в растрепанные волосы, отчего голова стала уродливо огромной, а лицо – меньше. – Хорошая женщина, надо сказать, но, знаете, у нее – эти общественные инстинкты и все такое, а меня это не опьяняет...
«Общественные инстинкты» он проговорил гнусаво, в нос и сморщив лицо, затем, опустив руки на затылок, спросил с негодованием:
– Какого чорта буду я заботиться о том, чтоб дураки жили умнее или как-то там лучше? А умники и без меня проживут. Вы, конечно, другого взгляда, а по-моему – дуракам и так хорошо. На этом я с ней и не поладил. Тут же и голуби. Еще с курицами она, может быть, помирилась бы, но – голуби! Это уже для нее обидно. Вообще она чувствовала себя обманутой. Ей, кажется, не я понравился, а имя мое – Валентин; она, должно быть, вообразила, что за именем скрывается нечто необыкновенное. Гимназистка, романов начиталась, стихов, – книгоедство и... все такое!