Но это не было решением. На другой день после праздника троицы – в духов день – Самгин так же сидел у окна, выглядывая из-за цветов на улицу. За окном тяжко двигался крестный ход: обыватели города, во главе с духовенством всех церквей, шли за город, в поле – провожать икону богородицы в далекий монастырь, где она пребывала и откуда ее приносили ежегодно в субботу на пасхальной неделе «гостить», по очереди, во всех церквах города, а из церквей, торопливо и не очень «благолепно», носили по всем домам каждого прихода, собирая с «жильцов» десятки тысяч священной дани в пользу монастыря.

Самгин смотрел на плотную, празднично одетую, массу обывателей, – она заполняла украшенную молодыми березками улицу так же плотно, густо, как в Москве, идя под красными флагами, за гробом Баумана, не видным под лентами и цветами. Так же, как тогда, сокрушительно шаркали десятки тысяч подошв по булыжнику мостовой. Сухой шорох ног стачивал камни, вздымая над обнаженными головами серенькое облако пыли, а в пыли тускловато блестело золото сотен хоругвей. Ветер встряхивал хоругви, шевелил волосы на головах людей, ветер гнал белые облака, на людей падали тени, как бы стирая пыль и пот с красных лысин. В небе басовито и непрерывно гудела медь колоколов, заглушая пение многочисленного хора певчих. Яростно, ослепительно сверкая, толпу возглавлял высоко поднятый над нею золотой квадрат иконы с двумя черными пятнами в нем, одно – побольше, другое – поменьше. Запрокинутая назад, гордо покачиваясь, икона стояла на длинных жердях, жерди лежали на плечах людей, крепко прилепленных один к другому, – Самгин видел, что они несут тяжелую ношу свою легко.

За иконой медленно двигались тяжеловесные, золотые и безногие фигуры попов, впереди их – седобородый, большой архиерей, на голове его – золотой пузырь, богато украшенный острыми лучиками самоцветных камней, в руке – длинный посох, тоже золотой. Казалось, что чем дальше уходит архиерей и десятки неуклюжих фигур в ризах, – тем более плотным становится этот живой поток золота, как бы увлекая за собою всю силу солнца, весь блеск его лучей. Течение толпы было мощно и все в общем своеобразно красиво, – Самгин чувствовал это.

Но он предпочел бы серый день, более сильный ветер, больше пыли, дождь, град – меньше яркости и гулкого звона меди, меньше – праздника. Не впервые видел он крестный ход и всегда относился к парадам духовенства так же равнодушно, как к парадам войск. А на этот раз он усиленно искал в бесконечно текущей толпе чего-нибудь смешного, глупого, пошлого. Вспомнил, что в романе

«Воскресение» Лев Толстой назвал ризу попа золотой рогожей, – за это пошленький литератор Ясинский сказал в своей рецензии, что Толстой – гимназист. Было досадно, что икону, заключенную в тяжелый ящик киота, люди несут так легко.

«Марина была бы не тяжелее, но красивей, величественнее...»

Утром, в газетном отчете о торжественной службе вчера в соборе, он прочитал слова протоиерея: «Радостью и ликованием проводим защитницу нашу», – вот это глупо: почему люди должны чувствовать радость, когда их покидает то, что – по их верованию – способно творить чудеса? Затем он вспомнил, как на похоронах Баумана толстая женщина спросила:

– «Кого хоронят?»

– «Революцию, тетка», – ответили ей.

Это несколько разогрело мысли Самгина, – он, уже с негодованием, подумал: