Самгин пошел домой, – хотелось есть до колик в желудке. В кухне на столе горела дешевая, жестяная лампа, у стола сидел медник, против него – повар, на полу у печи кто-то спал, в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая руками по столу:

– У меня, чучело, медаль да Георгий, а я...

– Дурак, – придушенным голосом сказал повар. Обычно он, даже пьяный, почтительно кланялся, видя Самгина, но на этот раз – не пошевелился, только уставил на него белые, кошмарно вытаращенные глаза.

Лампа, плохо освещая просторную кухню, искажала формы вещей: медная посуда на полках приобрела сходство с оружием, а белая масса плиты – точно намогильный памятник. В мутном пузыре света старики сидели так, что их разделял только угол стола. Ногти у медника были зеленоватые, да и весь он казался насквозь пропитанным окисью меди. Повар, в пальто, застегнутом до подбородка, сидел не по-стариковски прямо и гордо; напялив шапку на колено, он прижимал ее рукой, а другою дергал свои реденькие усы.

– Вот, товарищ Самгин, спорю с Иудой, – сказал медник, хлопая ладонями по столу.

– Ты сам – Иуда и собака, – ответил повар и обратился к Самгину: – Прикажите старой дуре выдать мне расчет.

Вскочив на ноги, медник закричал, оскаливая черные обломки зубов:

– Пристрелить тебя – вот тебе расчет! Понимаете, – подскочил он к Самгину, – душегуба защищает, царя! Имеет, дескать, права – душить, а?

– Имеет, – сказал повар, глаза его еще более выкатились, подбородок задрожал.

– Я солдат! Понимаешь? – отчаянно закричал медник, ударив себя кулаком в грудь, как в доску, и яростно продолжал: – Служил ему два срока, унтер, – ну? Так я ему... я его...