Погрозив Климу пальцем, она вполголоса предупредила:
– Только ты, пожалуйста, не рассказывай никому об этом!
– О глазах? – шутливо спросил он.
– Обо всем, – серьезно сказала Сомова, перебросив косу за плечо. – Чаще всего он говорил: «Представьте, я не знал этого». Не знал же он ничего плохого, никаких безобразий, точно жил в шкафе, за стеклом. Удивительно, такой бестолковый ребенок. Ну – влюбилась я в него. А он – астроном, геолог, – целая толпа ученых, и все опровергал какого-то Файэ, который, кажется, давно уже помер. В общем – милый такой, олух царя небесного. И – похож на Инокова.
Грубоватое словечко прозвучало смешно; Самгин подумал, что она прибавила это слово по созвучию, потому что она говорила: геолох. Она вообще говорила неправильно, отсекая или смягчая гласные в концах слов.
«Ребено», – произносила она.
– И все считает, считает: три миллиона лет, семь миллионов километров, – всегда множество нулей. Мне, знаешь, хочется целовать милые глаза его, а он – о Канте и Лапласе, о граните, об амебах. Ну, вижу, что я для него тоже нуль, да еще и несуществующий какой-то нуль. А я уж так влюбилась, что хоть в море прыгать.
Сомова усмехнулась, но сейчас же закусила губу, и на глазах ее блеснули слезы.
– Вот – дура! Почти готова плакать, – сказала она всхлипнув. – Знаешь, я все-таки добилась, что и он влюбился, и было это так хорошо, такой он стал... необыкновенно удивленный. Как бы проснулся, вылез из мезозойской эры, выпутался из созвездий, ручонки у него длинные, слабые, обнимает, смеется... родился второй раз и – в другой мир.
Плакала она смешно, слезы текли по щекам сквозь улыбку, как «грибной дождь сквозь солнце».